Литературная сеть — Литературная страничка

Об авторе

Произведения

Умри раньше смерти

Умри раньше смерти
(Незаконченный абсурд в четырех законченных историях)

Смерть №1

С детства они мне твердили, будто родилась я такого-то числа, такого-то месяца в таком-то году в этом самом городе, над которым с давних времен и до сегодняшнего дня застиранной простыней растянуто белесое небо. Но на самом деле они мне беззастенчиво врали, и это было мне непонятно до тех пор, пока однажды их лживые глаза-лисицы не выдали своих хозяев с головой. Все в этом мире закономерно: мохнатый паук сплетает свою паутину, чтобы в ней аппетитно забилось какое-нибудь насекомое, ложь плетется для того, чтобы усыпить бдительность какого-нибудь субъекта. И, надо сказать, своего они практически добились: моя бдительность была усыплена на долгие годы. Им казалось, что мое безмятежное существование будет длиться бесконечно, но они не учли, что кто-то однажды проговорится, приоткрыв мне всего лишь на долю секунды полог, под которым, подобно трупу, разлагается истина.

На самом деле я не подавала вида, что о чем-то догадываюсь, а просто начала задавать ненавязчивые вопросы, и вскоре в их ответах черными дырами всплыли несостыковки. А еще я присмотрелась к их лисьим глазам, которые вертелись в глазницах словно крылья большой мельницы, и поняла все окончательно — ни одного слова правды за всю жизнь! Только ложь, умасленная и елейная, чтобы легче было проталкивать в мозг через извилистые и узкие коридоры ушей.

Мне говорили отрывисто и чеканно, это были короткие предложения, чтобы лучше запомнились и укоренились навсегда: волосы такого-то цвета, на руках столько-то пальцев. У меня даже не возникало желания проверить. Тогда они аккуратно брали меня за локти и подводили к огромному зеркалу, опоясанному, будто змеей, черной резной рамой. Я видела на поверхности стекла их улыбающиеся физиономии, и мне становилось дурно. Я зажмуривала глаза, и слышала глухой удар об пол своего тела. Но они поднимали меня и бережно несли на кровать, при этом жутко охая и стеная на разные голоса.

Завеса не спала с моих глаз даже, когда один из них взял меня с собой в другой город. Время там шло иным, совсем не похожим на наше, ходом; оно двигалось не по единой линии, а шло, будто по пунктиру — рывками. Что оставалось в промежутках между ними, было неведомо ни одному из жителей города, а приезжим и подавно. Подозреваю, там сосредоточилась абсолютная пустота, которая имела подобие интеллекта и способность пожирать все, что встречалось на ее пути.

И тогда я задала очень важный вопрос. Задала, скорее, по детской глупости, а вовсе не потому, что мне хотелось их в чем-то уличить. Я спросила о том, как они установили с точностью до дня мое появление на свет, когда время, как, например, здесь, может двигаться рывками, перескакивая гнедой лошадью недели, месяцы и даже годы. Помню, тот, кто сопровождал меня, сначала потянул во рту жвачку из неопределенных звуков, а потом ответил, что есть специальные машины, которые замеряют время точно, как не дано замерить ни одному человеку. В них, серьезно объяснил мне сопровождающий, заключено, как птичка в клетку, идеальное время, там оно ведет себя смирно и всегда идет ровным ходом, без сбоев и без рывков. Ответ меня удовлетворил, тем более, что с этими машинами была знакома не понаслышке: одну, с желтым латунным корпусом и смешным колесиком на боку, мне доводилось держать в руках и даже услышать, как мирно бьется об его стенки плененное время.

Тогда я не поняла всей абсурдности этих доводов про механизмы со временем в утробе, поэтому моей безмятежности ничто не угрожало. Я вообще выкинула из головы этот мимолетный разговор, потому что передо мной только-только раскрытым бутоном благоухал новый город. Он был изранен, и на его причудливых домах запеклись капельки крови. Сопровождающий не преминул мне сообщить, что это всего лишь краска, которая осталась после ремонтных работ, но я детским добродушием рассмеялась ему в лицо; кровь была самая что ни на есть настоящая — солоноватая и пьянящая на вкус.

Этот город был идеально расчерчен, в нем властвовали прямые линии, строгие, но, в то же время, простые. Здесь по улицам чинно вышагивали стройные шеренги домов, над которыми высился идеальный прямоугольник неба. Мой родной город был совсем не таким — в нем улицы наслаивались одна на другую, а дома бежали крикливой толпой, наступая друг другу на пятки. Это были два города спорщика, их нельзя было примирить между собой. Нужно было выбирать, и я навсегда выбрала этот правильный город, который по утрам доверительно плакал навзрыд на подоконнике моего гостиничного номера.

Он разливался вокруг меня безграничной синевой. Мне хотелось посадить его, словно ребенка, себе на колени, приласкать и рассказать сказку. Только у этого города были такие расчудесные глаза: радужные, цветные; только у него одного был такой голос: не крикливый, но очень громкий. Голос этот складывался из обрывков фраз, которые люди бросали друг другу, как спасательные круги утопающим, и которые я слышала через распахнутое окно. Я не вникала в смысл этих возгласов — слова меня тогда, да и сейчас, наверное, мало интересовали. Гораздо интереснее мне было вслушиваться в ночное дыхание людей, когда они спали. Так я узнавала, какие сны им сняться, и что они предпримут первым делом, встав утром с постели. Несколько миллионов храпящих, тихо посапывающих, стонущих — все это сливалось для меня в единое дыхание города. Оно нарастало, как снежный ком, катящийся с горы, и с грохотом обрушивалось в мои уши.

Сопровождающий ловил меня у раскрытого окна, в которое сквозь ветки дерева беззастенчиво заглядывал фонарь, и заставлял немедленно идти в кровать. Тогда я видела в нем друга, поэтому пыталась объяснить про дыхание спящего города. Но он не понимал, хмурил брови и насильно волок меня в узкую гостиничную кровать, накрывал одеялом и по-отечески взбивал подушку.

Когда во мне закипала злоба, передо мной падали стены, но сопровождающий был непоколебим. Кажется, выведи я на поле боя мою злобу, увеличенную во сто крат, он и тогда бы не сдался. Все, что мне оставалось — это маленьким мышонком лежать в кровати и ждать, пока сопровождающий уснет, а там тихими шажками вновь пробираться к окну, откупоривать его, словно живую вену, и снова слушать дыхание города.

В этом чужом городе, который мне так хотелось бы назвать своим, я провела всего несколько дней или ночей (сейчас уже не помню, каким был цвет), но мне показалось, что прошли месяцы или даже годы. По крайней мере, мои волосы успели за это время отрасти на двадцать сантиметров, а в мою речь пробралось около десятка новых, до того неведомых мне слов.

Когда я вернулась в свой негеометричный город, они встретили меня фальшивыми улыбками и цветами; кажется, застелили ими всю дорогу до дома. А, может, это были не цветы, а еловые ветки. Они сказали, что за мое отсутствие практически ничего нового не случилось: только умерло мое растение в горшке на подоконнике, потому что они забывали его поливать. Но они опять обманули: во-первых, исчез кто-то из них (я точно не запомнила, сколько их всего было в день моего уезда, но одного не стало), во-вторых, мы переехали в новый дом, как две капли воды похожий на предыдущий и даже с тем же номером квартиры, но не тот. Я не сказала им о своих догадках, да и сама о них вскоре забыла, потому что потеря одного из них никак на мне не сказалась, и к новому жилью я привыкла, хотя сначала натыкалась на стены там, где в прежней квартире были двери.


Смерть №2

Газеты написали, что из Темзы выловлена очередная Офелия. Видимо, она занырнула в датские воды, а вынырнула каким-то непонятным образом в водах английских. Набухшая и синяя, она грозно скалилась с первых полос различных изданий. Все верно: тростник, зажатый в окостеневшей руке, к спутанным волосам присосалась мелкая рыбешка, в раскрытые глаза насыпан речной ил. Офелию интервьюировали, спрашивали будет ли она теперь учится плавать, играет ли она на флейте и какое блюдо у нее самое любимое. Она отвечала шепотом, при этом очень смущалась, потому что не привыкла к повышенному вниманию к своей персоне, и синева разливалась еще ярче по ее наполненным водой щекам. Также повсеместно рассказывали биографию Офелии со множеством мелких подробностей: где родилась, во сколько лет научилась ходить, когда первый раз влюбилась.

Была еще одна статья нравоучительного характера, в которой резюмировалось, что ночью все правильные Офелии спят, а неправильные бесцельно бродят по берегам рек, где неминуемо находят свою смерть. Я прочитала им эту статью вслух, и один их них сказал, чтобы я не переживала из-за каких-то заграничных Офелий, потому что они опережают свою смерть и умирают еще до того, как она за ними приходит. Офелии гибнут в тот момент, когда рушатся их иллюзии, а вода уже потом доканчивает процедуру уничтожения.

И вот, после этих слов, на меня снизошло озарение. Я поняла, что они так тщательно скрывали от меня — мою собственную смерть. Когда-то я читала про Кощея, чья погибель находилась в иголке, иголка в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, сундук на дубе и далее по тексту. Так же далеко они постарались спрятать от меня причину моей смерти, чтобы я никогда не смогла ее опередить. Только это неожиданное открытие и наполняло смыслом все мое существование, многие вопросы, которые раньше казались мне неразрешимыми, отпали сами собой. Умереть раньше смерти — вот задача, ради которой живут все люди. Одни эту задачу четко осознают и стремятся к ней, как к наилучшему избавлению, другие ничего не ведают, но тоже пытаются опередить смерть, пусть даже неосознанно. Как бы то ни было, всего лишь единицы достигают этой сверхцели, и избавляются от оков этого мира.

Я спрашивала их, если вы знаете обо мне все: и когда я родилась, и как сделала свой первый шаг, можете безошибочно определить отпечатки моих пальцев, то обязаны знать, когда я умру. Они как всегда улыбались и сообщали, что этого никто на свете предугадать не может. Один из них, правда, заметил, что я никогда не умру, и рот его при этих словах искривился улыбкой.

Мне не с кем было поделиться своим вновь приобретенным знанием, и поэтому приходилось делать вид, будто все идет по-прежнему. Я ощущала себя разломанной на две половины, как бывает разломана сладкая плоть персика, а посередине остается косточка. Обе мои половины тяготели к этой косточке, но ни одна не могла вновь примкнуть к ней. Косточка насмехалась над ними — она была цельная, ей чужда была раздвоенность. Таким образом, мое внутреннее пространство оказалось сотканным из иней и яней — не очень прочного материала для строительства внутреннего пространства.

Я была словно птица, которая летит в неведомое, расправив крылья, но тут внезапный порыв ветра выворачивает ее наизнанку: перья внутри, кости и внутренности снаружи. Бьется, бьется маленькое птичкино сердце…

Я закуталась в белую простыню, словно в погребальный саван, и начала мечтать, что я навсегда исторгнута из этого мира. Они смотрели на меня с недоумением, но не трогали, так как решили, будто это моя очередная прихоть, блажь, которая пройдет сама собой. Белая погребальная простыня теперь всюду волочилась за мной, как королевская мантия. Она собирала пыль с немытого пола, она цеплялась за мебель, словно человек, готовый навсегда исчезнуть в водных глубинах, цепляется за щепку окоченевшими пальцами.

Дав обет молчания, я перестала думать о себе в единственном числе. Теперь всюду меня сопровождало монолитное и неделимое мы. Постепенно мое собственное мнение бесследно исчезло, оставив на своем месте мнение большинства. Наши желания сводились к желанию воевать и разрушать чужие бастионы. И когда первый из них пал под нашим натиском, мы отправились праздновать победу в кабак. Под низким потолком заплеванные столики, ненавязчивое жужжание мух и рекой текущее пиво.

Мы упились до бессознательного состояния, и они приехали за нами, чтобы довести до дома. Они удивились, почему нас оказалось так много, когда раньше я всегда была одна. Дома они начали трясти нас за плечи, и мы неожиданно распались на я и не я.

Не я распрощалось и ушло в каком-то неведомом направлении, а для меня настал тот момент, когда уже было все равно, какое время года наступило за окном, и я перестала следить за календарем. Желтые листья перемежались с белым снегом, наслаивались друг на друга и укрывали собой землю. Я будто бегала по кругу: одни и те же мысли, одни и те же события. Каждый день приходилось переживать по нескольку раз, чтобы осмыслить происходившее с новой точки зрения: насколько мне удалось перехитрить смерть. Уже который день моя раскрытая ладонь покоилась на оконном стекле. Через него она удивленно взирала на мир: все там — снаружи — было для нее ново. И вдруг рука моя соприкоснулась с чьими-то чужими пальцами, соприкоснулась через холод, через пространство. Я оперлась на эту чужую ладонь и спрыгнула с подоконника вниз на землю. Передо мной был он — тот, который тихо и вкрадчиво усмехался. Зачем? Мне показалось сначала, что это лицевая судорога. Но это была усмешка, которая с рождения поселилась на его губах, как селятся крикливые вороны на высокой березе.

Некоторое время мы шли рядом, но тут нас неожиданно захлестнул ливень, и мы вымокли насквозь. Расправленный зонт ничем не смог нам помочь, не выдержал сумасшедшего натиска капель и развалился. Он вытирал ладонью воду, которая с волос текла в глаза, и как всегда усмехался.

Наступил вечер, и мои вздыбленные кони понесли. Они дико ржали, их гривы вздымал несущийся навстречу ветер. Кони несли во весь опор, они готовы были за секунду обежать весь земной шар кругосветкой и вернуться обратно. Он с удивлением смотрел на моих несущихся коней, которые с копыт и до гривы были покрыты хлопьями белой пены. Его напугали дикие скачки. Если бы я могла это предугадать, то, рискуя быть раздавленной насмерть, приказала своим коням остановится.

Наши с ним скорости не совпадали. А я-то мечтала, что он, усмешливый, будет стоять утром в дверном проеме и смотреть на меня. И солнечный луч, котом разлегшийся на полу, будет тереться о его ноги. Вместо всего этого было удивление, пара странных слов, которые китайскими иероглифами повисли в воздухе. Если бы он в эту минуту воткнул мне в живот нож и затем провернул его там по часовой стрелке, я была бы ему несказанно благодарна.

Мне хотелось показать ему город с неба, но оказалось, что он невыносимо боится высоты. Мне хотелось познакомить его с моими подругами — черными канализационными крысами, — но оказалось, что он боится замараться.

Мои кони продолжали свой бег уже по инерции. Они поняли, что раздолья им не будет: ни огромных сочных лугов, ни колосящихся полей, ничего… Дверь за ним захлопнулась неожиданно громко. Прощай, усмешливый…

Они посмотрели на меня скептически, их глаза-вруны твердили, что все образуется. Между прочим, я ни разу не заикнулась о своих конях. Видимо, кони сами себя выдали своим громогласным ржанием. К тому же, в моей комнате теперь был рассыпан овес. Я потихоньку от них покупала его на свои карманные деньги и кормила коней.

Один из них зашел ко мне однажды и, подняв с пола белый ошметок овса, заметил, что зря я связалась с такими неуправляемыми животными, как скаковые лошади. Это только с виду они кажутся ручными, а на самом деле им ничего не стоит растоптать своими страшными копытами живого человека. Тем более, добавил один из них, просто несправедливо держать коней в таком маленьком помещении, как моя комната — им нужен простор.

На следующий день я отвела коней на ипподром, где были очень хорошие конюшни. Надеюсь, теперь им живется хорошо, я же навсегда сохранила их в своем сердце: никогда не мне забыть, как они, вздыбленные, несутся во весь опор навстречу неземной радости.


Смерть №3

Маленький удав движется по самой кромке моего уха. У него длинный раздвоенный язык, который не останавливается ни на секунду и переливчатая пятнистая спина. Если взглянуть со стороны, то может показаться, что это обычные серьги — милые предметы дамского туалета. Но это не серьги, это маленький удав. Я знаю, это они запустили его в мою комнату, в мою душу. Они вытащили его из большого, прозрачного террариума, в котором они хранят своих ядовитых гадов.

Когда лунный свет щекочет спину удава, кажется, что кто-то просто разлил по моему уху дорожку из серебра. Но я знаю, что это не дорожка из серебра, это маленький удав. Они хотели удивить меня, сделать мне приятный сюрприз. Они думали, что я ничего не пойму, как не понимала многие, многие годы до этого. Может быть, они хотели, чтобы я приняла их ужасный подарок за красивую ленточку и перевязала ей свои волосы? Сколько еще таких подарков преподнесут они мне в порыве своей любви, такой же лживой, как и их слова, их глаза?

Маленький переливчатый удав елозит по моему уху и нашептывает мне самые сладкие слова на свете. Но сколько яда в этих его словах! Я бы подружилась с этим удавом, но ему вовсе не нужна моя дружба; его раздвоенный язык мечтает впиться в мои губы с такой силой, чтобы выступили капельки крови, а его хвост грезит стальным обручем обвить мои ноги. Я сопротивляюсь, как могу, но силы мои уже на исходе.

Зрачки маленького удава замедляются, и тогда я говорю ему "да!", отбросив свою стеснительность и скромность. Сегодня я буду стоять на панели и предлагать себя поочередно то богу, то дьяволу. Посмотрим, кто из них назначит более высокую цену, и кто из них завладеет моим телом для своих сомнительных целей. Мне, в общем-то, все равно, я — лишь сторонний наблюдатель их торговли. Горлопаня и перебивая друг друга, бог и дьявол заспорят о том, кому я буду принадлежать этой ночью. Может, они даже подерутся, и тогда начнется мой внутренний апокалипсис: в одночасье рухнут стены, и я, истерзанная, буду погребена под обломками собственного сознания. Я буду бояться собственных мыслей, потому что они будут охотиться на меня, как дикари на бизона.

Жарко, как в последний день Помпеи. Они подбегают ко мне и отдирают меня от потолка, о который я бьюсь сложенными в лопатки крыльями. Констатация факта моей повышенной температуры, и горсть каких-то горьких таблеток, которые нужно непременно проглотить — это все, на что они способны. Они своего добились — их маленький удав искусал меня до полусмерти, впрыснул вместе со слюной мне под кожу трупный яд. Это неправда, что удавы не ядовитые, теперь я знаю про удавов все, побольше, чем какой-нибудь биолог.

Сквозь пелену яда я улыбаюсь им, и острые края моей улыбки вспарывают брюхатые облака. Облака в ответ засочились дождем — радостным, весенним. На деревьях соком лопнули почки, я начала разрывать вены на своих руках, а они все твердили мне, что я не права. Кто-то пытался удержать меня, кто-то пытался отговорить, но ни то, ни другое не принесло особых результатов. И тогда один из них просто подошел сзади, обхватил руками и проткнул мои глаза велосипедной спицей. Я точно не помню своей боли (боль как раз тем и хороша, что навсегда исчезает, как только рана затягивается), а помню мгновенную перемену своего внутреннего пространства: я переместилась в длинный зеркальный коридор, по которому можно было идти всю свою жизнь, но так и не найти конца.

И я принялась бить на куски крикливые зеркала. Но они возникали на моем пути снова и снова бесконечной вереницей, отражающей мой взгляд, который стыдливо выглядывал из-под искривленных, нахохлившихся бровей. Ему негде было прятаться, он походил на затравленного звереныша — тихого и мокрого от выступившего каплями пота. Зеркала отражали его и перебрасывали друг другу, словно футбольный мяч во время игры. Заплутав в этих бесчисленных зеркальных коридорах, мой взгляд множился и уже сам не знал, где он настоящий, единственный и неповторимый, а где всего лишь копия. Зеркала смеялись над ним, подмигивали его же отражением, звали войти в свое обманчивое пространство навсегда.

А потом зеркала рассыпались сами собой, и наступила пустота. Ничего, кроме пустоты. Я узнала, верно, как выглядит изнанка вселенной: обратная сторона звезд, нижняя часть Млечного пути. Осколки кометы врезались в мое сердце — вытащить их оттуда уже было невозможно. Раны прорастали болью, истекали гноем. Они собирали этот гной в глиняные чаши, и причащали им верующих: заплесневевших стариков, калек, детей-инвалидов. Иногда они исцелялись, но чаще, отравленные, умирали. Ведь вместе с гноем вытекал тот яд, который подарил мне мой маленький удав. Гной все продолжал течь, и уже не хватало для него глиняной посуды. Если бы я смогла затопить все вокруг… Но этого не случилось.

Я стала представлять себя куклой на шарнирах, которую в движение приводят невидимые колесики. Они крутили их, и я, повинуясь этим бессловесным приказаниям, выполняла любые, даже самые немыслимые, трюки. Вокруг стояли люди (я не видела, а лишь ощущала их присутствие), у которых были раззявлены рты. Они перешептывались, пихая друг друга в бок локтями. Каждый из них, даже самый мнительный, уверовал в меня, пал на колени и забубнил бессмысленные слова молитвы.

Фанатики приходили толпами. Однажды их согнали в огромную темную залу, которая не имела окон, но в которой была одна плотно закрывающаяся дверь. Зала эта походила на ящик: она одновременно и манила к себе непонятностью своего содержимого и пугала замкнутостью и ограниченностью своего пространства. Люди, вошедшие сюда, трогали руками стены, сложенные из огнеупорного кирпича, и я слышала, как шуршат их маленькие беспомощные ладошки. Никто из них не мог нащупать выключатель, а в помещении, видимо, было темно. Наконец, каждому из людей раздали по свече. Свечи были зажжены и запылали тысячами точек в кромешной тьме (обо всем этом мне докладывали стоящие рядом). Но осветить всей залы свечи не могли, потолок убегал ввысь, и разглядеть его было нельзя. Люди пытались при помощи этого скудного освещения рассмотреть всю залу, однако не углядели и половины.

И вдруг появилась я, слепая, ведомая за руки моими постоянными провожатыми из их числа. Мне был дан карманный фонарик, я включила его и направила появившийся луч вверх. Луч уперся в потолок, и все узрели крошечную частичку недосягаемого ранее потолка. Все пали ниц, провозгласили меня пророком, и начали благодарить за то, что я помогла им разглядеть то, чего они раньше не видели. Даже сама я не видела того фрагмента потолка, который высветил случайно брошенный мною луч карманного фонарика. И я бы провозгласила им истину, если бы губы мои не оказались склеены молчанием.

Они все это время стояли за моей спиной и посмеивались. Я ощущала всей своей кожей, всей своей сущностью: они что-то задумали. Неожиданно один из них схватил меня за руку и потащил куда-то вверх по шаткой лестнице. Люди возроптали, потому что они нуждались в моем присутствии, как влюбленный человек нуждается в объекте своей любви. Люди поклонялись мне, они готовы были стоять передо мной на коленях по несколько часов подряд.

Меня вывели на улицу. В это время в плотно закупоренной зале, где собрались тысячи людей, принявшие луч карманного фонарика за божественный свет, пустили дихлофос. Их начали морить, как жалких тараканов. Люди попытались выбраться из ловушки, которую они им подстроили, но не могли найти выхода, потому что единственная дверь была предусмотрительно заперта на железный засов. Люди падали, задыхаясь от удушья, их кровь переставала танцевать в теле по кругу. Свечи, которые фанатики роняли из рук, падали на пол, покрытый соломой. Через некоторое время зала была наполнена пламенем. Свет оказался ярок, был всполох, и я снова увидела мир. Он стоял передо мной совсем такой, как и прежде: ничего в нем не изменилось ни с моим уходом, ни с моим неожиданным возвращением. Это я пришла в мир в своем новом качестве, способная просачиваться сквозь пальцы и собирать нектар с цветов.


Смерть №4

Сегодня осень сыплет мне в глаза свои оголтелые кленовые листья. Я еду в звенящем трамвае мимо домов, которые рассыпаны по улицам, словно обглоданные кости, мимо деревьев, тянущих ко мне свои искореженные руки в лохмотьях за подаянием, мимо беспризорных пятен, которые раньше назывались людьми, а теперь расплылись в пространстве. Мне не хочется видеть всего этого, я мечтаю о том, чтобы закрасить все вокруг синей краской, чтобы везде воцарилось сплошное небо. Небо безо всяких облаков, без намека на какой-нибудь зазор. Исчезнет недосказанность, исчезнут бесконечные метания между двумя невозмутимыми стихиями. Ничего не будет, кроме вечного покоя и безмятежности. Только небо — единое, целое, спокойное, сплав всего того, что было, и что могло бы произойти. Желать можно было бы только небо: дотронуться до него ладоням и ощутить его беспредельную легкость. Небо поселилось бы в глазах людей, и их взгляды источали его мягкий синий свет. Но у меня нет ни кистей, ни красок, я не могу закрасить порочное разнообразие мира, и даже не могу закрыть глаза, потому что о веки бесконца ударяют оголтелые кленовые листья. Лучше бы осень кидалась камнями…

Я еду в звенящем трамвае, и сердце мое требует, чтобы город этот выкинули вон с карты мира: стерли ластиком, выскребли лезвием, — все равно, — лишь бы его больше не было на карте. Тогда бы мой веселенький, расписанный, как матрешка, рекламными лозунгами, трамвай ехал по городу, которого нет. Но эта мечта неосуществима: город в свое время построили на совесть (складывали монолитно — кирпич к кирпичу), и теперь он просто так не даст уничтожить себя. Такую концентрированную серость надо травить хлороформом, жечь серной кислотой или кромсать орудием мясника. А потом отдать то, что осталось на съедение голодным ощерившимся собакам — пусть полакомятся вволю.

И будто лохматый пес, которому в нос залетело мелкое насекомое, трамвай потряхивает своей усатой головой. Ему очень хотелось бы вытряхнуть из себя всех пассажиров, которые щекочут его своими мыслями. И меня вытряхнуть тоже, прямехонько в пахучую кучу листьев, которую так старательно ранним утром соорудил дворник. Листья такие мягкие, они так легко поддаются дрессировке, которую им учинила огромная черная метла дворника. Вжик-вжик, и все они присмирели, притихли, перестали перешептываться. Я бы тоже присмирела, найдись для меня такая большая разлапистая метла. Но ее нет. Я даже не знаю, зачем еду в этом трамвае, тем более, что он идет в противоположную сторону от моего дома. Просто нужно куда-то двигаться, вот я и двигаюсь, только теперь в другую сторону: прочь от страхов и сомнений, прочь от былых мыслей и произошедшего. Только вперед; беззаботно мчится трамвай, разбрызгивая из-под своих колес желтые кляксы, и не ведомо ему, что очень скоро придет Аннушка со своим подсолнечным маслом, и, противно хихикая, разольет его по всем трамвайным путям. В ее больной головке зародилась идея: сегодня история человечества должна сойти с накатанных рельсов, и пойти по бездорожью, попутно срезая головы тем, кто по неосторожности попадется на ее пути.

Гильотины, виселицы, костры — через все это необходимо пройти, чтобы достигнуть совершенства. Можно ощутить себя горсткой пепла, можно променять свою голову на кочан капусты, а можно превратится в паяца, болтающегося на веревке, с улыбкой от уха и до уха, с разбухшим вывалившимся языком. Огромная толпа зевак достанется тебе в зрители, и каждого второго вырвет при виде твоих гаденьких ужимок. А ты будешь раздавать деткам карамельные фантики, в которые завернуты твои предсмертные судороги. Повешение — это всего лишь нехватка воздуха. И зачем тебе он нужен — их отвратительный, спертый воздух, который они засорили своим бесконечным нытьем? Теперь ты сможешь обходиться без него, и люди будут за это почитать тебя, они застынут в изумлении, потому что будут поражены тобой. Толпа выпьет твою смерть до дна и наступит всеобщее опьянение. Дурман смерти кружит голову, погружает в липкие объятья сна. И сквозь этот сон пробивается барабанья дробь, которая клокочет и рвется наружу из нутра огромного вселенского барабана. Его живот переполнен звуками, и рожает их один за другим. Не рожденные звуки нетерпеливо стучат по нему изнутри своими малюсенькими кулачками, желая поскорее вырваться из тесноты на свободу. Люди вокруг тоже услышали вселенский барабан. А не стук ли их сердец сливается в его оглушительную дробь? Не важно: сегодня ты блистаешь на главных подмостках эшафота, на тебя уставлены тысячи внимательных глаз, к тебе тянутся тысячи рук. А завтра толпа будет тыкать пальцем в другого паяца, мотающегося из стороны в сторону на веревке.

Трамвай разгневан, он сыплет искрами, которые вспыхивают на проводах, огненным дождем сыплются вниз и гаснут, едва соприкоснутся с асфальтом. Эти искры не согревают, за трамвайным стеклом всегда будет промозгло. Ничего, кроме холода, который цепляется за тебя своими мерзкими паучьими лапками, а потом бесстыдно заползает под кожу. И никакими средствами уже не выгнать его оттуда — изнутри, он навсегда поселился там. Не пытайся согреться, танцуя на месте, словно истерзанный осенью лист, холод не даст этого сделать: он начнет сковывать тебя ледяными цепями — так, что уже никогда не пошевелится; и ты, застывший, мраморный, навсегда останешься стоять посреди тротуара с ресницами, завернутыми в сосульки. Даже слабоумная девчонка весна, пришедшая вслед осенью и зимой, не сможет отогреть тебя своими кипящими поцелуями. Поэтому возьми себе в любовницы снежную бабу, которая окружит тебя изморозью и вихрем из глупеньких снежинок.

Так незаметно, на мягких волчьих лапах к моему трамваю подкралась зима, и заскулила на серебряную монету, которую я подкинула в небо. Моя остановка не скоро, и я вообще не уверена, будет ли она когда-нибудь? Они, как и прежде, лживо улыбаются своими глазами-лисицами, и твердят, что все образуется. Они всюду сопровождают меня, и не дают мне покоя. День и ночь следят за мной, дают свои не лишенные здравого смысла наставления. В принципе, они всегда желали мне добра — просто хотели скрыть от меня, что все мы уже давно умерли. Теперь я знаю: бороться со смертью невозможно. Как можно опередить то, что уже произошло? Вот откуда этот трамвай, вырезанный тупыми ножницами из контекста улиц, по которым он едет. Остается только подчиниться его движению, и рвать свое счастье на лоскуты.

2003

Наверх

Время загрузки страницы 0.0013 с.